На заднем плане скучился темный загущенный ельник, и на этом фоне дуб представал с наивной яркостью, радуя зрачок всеми перепадами коричневого, бурого, рыжего. Толстенные сучья простирались кругом необъятного ствола, подобного кряжистой башне псковского Крома, а кое-где ветви надменно удерживали резные листья цвета старой ржавчины. Подул ветер, и листва неохотно зашуршала, скребясь с жестяным призвуком.
– Сказка! – повторил я вслух, и вышел из машины.
Стук дверцы словно покоробил тишину, и я, медленно, сторожко ступая, обошел «Волгу». Рывком открыл багажник, чтобы тот не скрипнул, и потащил свои орудия художнического труда.
Я реально берег торжественное молчание леса, с почтением принимая древние порядки. И природа уважила меня в ответ – по снегу, по корочке наста пробежала лиса – сполох огненно-апельсинового цвета. Замерла, глядя на меня блестящими бусинками глаз, открыла узкую пасть, будто улыбаясь, и спокойно, не спеша и не суетясь, скрылась в березнячке, вильнув хвостом на прощанье.
А я медленно вобрал в себя густой холодный воздух, настоявшийся в весеннем лесу, впитавший сырость первой капели и льдистость последнего снега, липкость оттаявшей смолы и прель с незамерзших болот.
Во мне такое чувство поселилось, словно я отдалился от хлопотливого человечьего мира на тысячи миль и лет, провалился в дебри времени, когда вон там, за ельником, пролегала тундростепь и белел краешек ледника. Хорошо!
Установив на снегу полевой мольберт, я воспользовался ноу-хау Кербеля – налил из термоса кипяточку в синюю резиновую грелку, замотал ее в колючий шерстяной шарф, а сверху – палитру.
Было вовсе не холодно, морозец, покусывавший щеки с утра, переменил знак, но я все равно беспокоился за краски – вдруг вязнуть начнут?
И солнце светило, как надо, и дуб, похоже, рад был попозировать. Я нетерпеливо выдавил тюбики, вооружился кистями – и превратился в машину для рисования. Глаз смотрел, мозг считывал информацию, отдавал команду руке, и кисточка ложила аккуратный мазок. Или накладывала? Как правильно? Ну, не важно…
Свежесть ли воздуха так влияла, или радушие местного лешего, а только я поймал вдохновение и не упускал его. Работал бешено, на пределе, когда неловкий мах кисти мог все смазать, схалтурить в манере позднего Пикассо.
Роскошный дуб проявлялся, как фото в кювете, только не быстро, а очень постепенно, собираясь из отдельных штрихов во всей своей могучей целокупности.
Колкое хрупанье ледяных корочек выдало слуху чей-то приход. Оглянувшись, я увидел пожилого увальня в теплом полушубке и цигейковой ушанке. На плече у него болталось ружье. Гостя вело и шатало, как пьяного, он хватал ртом воздух, будто задыхаясь. Боком налетев на вековую березу, увалень оступился, падая на колени. Попытался встать, цепляясь за белый ствол, но руки безвольно обвисли, и он мягко повалился в ледяное крошево.
Бросив кисть, я шаркнул «прощайками» по рассыпчатому леденью, на бегу узнавая в незнакомце генерального секретаря ЦК КПСС.
– Что ж вы так, товарищ Брежнев… – запыхтел, хватая генсека подмышки и оттаскивая вдоль скользкой колеи. Повертев головой, я сориентировался и поволок историческую личность к плоскому валуну, едва выступавшему над снегом, как забытый фундамент. Наломал еловых лап, устлал ими каменное ложе, малость нагретое солнцем, и взгромоздил Леонида Ильича на импровизированную перину. А генсек будто дожидался этого светлого момента – пришел в себя. Шевельнул стеклянистыми зрачками, разлепил синеватые губы:
– Х-то вы?
– Антон я, Антон Пухначёв, рисую тут, – я махнул рукой на мольберт. – Вы-то как?
Генеральный молча смотрел на меня, словно не разумея сказанного. Неловким движением руки сдвинул на затылок шапку – и будто выпустил на волю знаменитые брови. Они сразу зашевелились, задираясь то разом, то врозь.
– Муть в голове… – промычал Брежнев, еле ворочая языком. – Кабана подстрелил… Свалил дуплетом… И как кто свет выключил… Муть сверху донизу… – он бормотал, словно в бреду. – Ниночка даст таблеток… Мне без них не заснуть. А ночь… Будто обморок. Полдня потом очухаться не могу… Муть и муть…
– Ниночка? – морщинки у меня на лбу собрались сеточкой недопонимания.
– Медсестра моя… Нина Коровякова. Оч-чень на Томочку похожа… Та тоже врач была, любовь фронтовая…
– Леонид Ильич, да гоните вы ее к черту, эту Ниночку! – с силой вылетело из меня. – Нет, ну правда! Только сначала узнайте, на кого она работает. Кто-то же за ней стоит, кто-то же дает ей наркотики!
Я говорил страшные вещи, но не боялся ничуть. Наверное, во мне причудливо сочетались будущее и настоящее. Я видел перед собой Брежнева, живого, хотя и не здорового, вот только в памяти сидели его пышные похороны, а тот факт, что семьдесят третий на дворе, в сознании пока не умещался.
– Устал… – причмокнул губами Леонид Ильич. – Помогите мне сесть.
Я помог.
– Чайку?
– Налейте, если не жалко, – на розовеющих губах Брежнева проступила еле заметная улыбка.
Я быстренько ливанул чайку из отдельного термоса, радуясь, что прихватил сразу несколько картонных стаканчиков, и вытащил кулечек с «Раковыми шейками». Мы захрустели карамельками, захлюпали крепким, настоявшимся чаем. Косясь на генсека, я углядел, что взгляд его проясняется – отчаянно барахтающаяся личность выныривала из наркотической мглы.
– Ишь вымахал… – Брежнев поправил очки, щурясь на дуб. – Чисто баобаб!
– Сказка! – кивнул я.
Лицо у генсека выглядело дряблым в лучах солнца, и вымотанным, даже так – больным. Тяжелые веки размыкались до того неохотно, что, чудилось, готовы были сомкнуться навеки. Меня резануло жалостью.
– Чего вы мучаетесь, Леонид Ильич? – сказал я негромко, вовсе не думая о последствиях и прочих серьезных вещах. – Да съездите вы в какую-нибудь районную поликлинику… ну, не знаю… лишь бы не московскую! Сходите на прием к тамошнему невропатологу или психотерапевту. Или… А! Вон, в Северо-Подольске один врач есть особенный, всё китайскую народную медицину продвигает, я о нем… – у меня чуть не вырвалось: «в Интернете читал». – К-хм… В какой-то газете… Заметка о нем попалась. Чигден Алексей Мергенович. Пусть он вас посмотрит! Вот честное слово, толку будет куда больше. Ну, правда!
Генеральный, не сводя глаз с дуба, головой покачал и сказал глуховато:
– Может, подбросите меня?
– Не вопрос!
Я мигом собрал все свои приспособы, закинув в багажник, и бережно уложил мольберт, подрамником кверху – на холоде краски сохли неохотно.
Наклонился к Брежневу, однако тот отвел мою руку.
– Сам.
Кряхтя, генсек поднялся. Его качнуло, он коротко взмахнул руками, но удержался. Зашагал нетвердо к машине, и с явным облегчением плюхнулся на переднее сиденье.
– Мементо мори… – вздохнул Леонид Ильич.
– Моментом в море! – не думая, «перевел» я, и генеральный гулко захохотал, трясясь, выталкивая из себя тяготы пагубного пристрастия и чувство паршивой безысходности.
Посмеиваясь в такт, я чуток прогрел мотор и тронулся. Карамельно заскрипели ледяные пленочки-перепонки, размолачиваясь под колесами в снежную пыль.
– Хорошая машина, – похвалил Брежнев, знавший толк в авто.
– Не моя, – я с сожалением мотнул головой.
– Антон…
– М-м?
– Ничего никому, – в серьезном голосе пассажира лязгнул металл. – Договорились?
– Вы заплутали, Леонид Ильич, я угостил вас чайком и подкинул до своих. Всё.
Генсек молча протянул мне руку, и мы скрепили древний мужской договор.
Едва «Волга» выехала на дорогу, как со стороны Козлова показалась ее товарка цвета нефти. Моделью поновей, она резво неслась по накату, дрифтуя и кренясь.
– Меня ищут, – добродушно проворчал Брежнев. – Посигналь им.
Бордовая «Волга» издала автомобильный зов и тормознула у обочины. Черная подлетела и замерла рядом, выпуская троицу быстроглазых, плотно сбитых мужичков.
– Все в порядке! – каркнул генеральный, являя себя обеспокоенному народу. – Заплутал немного, Саш…